Окоп под красным знаменем

 

Год, оканчивающийся на тройку, всегда в некотором смысле «круглая дата» для замечательного человека, одного из Героев не только своего времени, но и всей истории коммунистического движения, – чешского коммуниста Юлиуса Фучика.

Юлиус Фучик родился 23 февраля 1903 года, то есть 110 лет назад, и погиб в фашистских застенках 8 сентября 1943 года, 70 лет назад.

Всему миру известна его книга «Репортаж с петлей на шее», написанная в жесточайших условиях фашистских застенков. Но, как писал он сам: «Это был окоп, выдвинутый далеко за передний край, со всех сторон окруженный противником, обстреливаемый сосредоточенным огнем, однако ни на минуту не помышляющий о сдаче. Это был окоп под Красным знаменем, и здесь проявлялась солидарность всего народа, борющегося за свое освобождение».

На фашистском судилище в Берлине Фучику был задан вопрос: «Признаете ли вы, что своими действиями помогали врагу империи – большевистской России?» «Да, я помогал Советскому Союзу, помогал Красной Армии. И это лучшее, что я сделал за сорок лет своей жизни. ...Сейчас вы зачитаете мне приговор. Я знаю, как он звучит: смерть человеку! Мой приговор над вами вынесен уже давно. В нем кровью честных людей всего мира написано: смерть фашизму! Смерть капиталистическому рабству! Жизнь человеку! Будущее коммунизму!»

Когда 8 сентября 1943 года Фучика вели на расстрел, он пел «Интернационал», который подхватили узники в камерах.

Биограф Фучика С.Никольский, приводя мысль одного из чешских поэтов, что «выдающиеся люди предшествующих поколений, герои и борцы за прогресс, смотрят на нас не из прошлого, а из будущего», говорит: «Это как нельзя более верно по отношению к Фучику». Это верно по отношению ко всем большевикам и их предшественникам, прокладывавшим человечеству путь в коммунистическое будущее!

Публикуем несколько страниц из книги Ю.Фучика «Репортаж с петлей на шее».

Камера № 267

В камере №267 было оживленно.

Чуть ли не каждый час отворялась дверь и приходили надзиратели. Это был полагающийся по правилам усиленный надзор за крупным «коммунистическим преступником», но, кроме того, я просто возбуждал любопытство. В тюрьме часто умирали люди, которые не должны были умереть. Но редко случалось, чтобы не умер тот, в чьей неизбежной смерти были уверены все...

В нашу камеру приходили даже надзиратели с других этажей и заводили разговор или молча приподнимали одеяло и с видом знатоков осматривали мои раны, а потом, в зависимости от характера, либо отпускали циничные шутки, либо принимали почти дружеский тон. Один из них – мы прозвали его Мельником – приходит чаще других и, широко улыбаясь, осведомляется, не нужно ли чего-нибудь «красному дьяволу».

Нет, спасибо, мне ничего не нужно. Через несколько дней Мельник решает, что все-таки «красному дьяволу» кое-что нужно, а именно – побриться. И он приводит парикмахера. Это первый заключенный не из нашей камеры, с которым я здесь знакомлюсь: товарищ Бочек. Но добросердечный Мельник оказал мне медвежью услугу; папаша (замечательный сокамерник Юлиуса – ред.) поддерживает мне голову, а товарищ Бочек, стоя на коленях около моего тюфяка, пытается тупой безопасной бритвой прорубить просеку в моих мощных зарослях. Руки у него дрожат и на глазах выступают слезы: он уверен, что бреет умирающего. Я стараюсь успокоить его:

– Не робей, приятель! Уж коли я выдержал допросавось выдержу и твое бритье. Но сил у меня все-таки мало, и нам обоим часто приходится делать передышку

Через три дня я знакомлюсь еще с двумя заключенными. Гестаповскому начальству дворца Печека не терпится; они посылают за мной, а так как фельдшер всякий раз пишет на вызове «Transportunfahid» (не способен к передвижению), они распоряжаются доставить меня любым способом. Два арестанта в одежде коридорных ставят носилки у нашей двери. Папаша с трудом одевает меня, они кладут меня на носилки и несут. Когда мы спускаемся по лестнице и я сползаю на накренившихся носилках, один из несущих наклоняется ко мне и многозначительно говорит:

– Держись крепче!

Потом добавляет совсем тихо:

– Держись и не сдавайся!

В коридоре полно людей – сегодня четверг, день, когда родным разрешается приходить за бельем арестованных. Все оборачиваются на безрадостное шествие с носилками, во всех взглядах жалость и сострадание. Это мне не нравится. Я кладу руку над головой и сжимаю ее в кулак. Может быть, люди в коридоре увидят и поймут, что я их приветствую. Это, разумеется, наивная попытка. Но на большее я еще не способен, не хватает сил.

На тюремном дворе носилки поставили на грузовик, двое эсэсовцев сели с шофером, двое других, держа руку на расстегнутой кобуре, стали у моего изголовья, и мы поехали.

Не проехали мы и двухсот метров, как я потерял сознание. Забавная это была поездка по пражским улицам: пятитонка, предназначенная для тридцати арестованных, расходует бензин на единственного узника, и двое эсэсовцев впереди, двое сзади, с револьверами в руках, хищно поглядывая на полумертвое тело, стерегут его, чтобы оно не сбежало. На другой день комедия повторилась...

Настали дни, когда уже не было сомнения в том, что я жив: боль – родная сестра жизни – весьма ощутительно напоминала мне об этом.

Панкрац (название тюрьмы – ред.) уже знал, что по какому-то недосмотру я остался жив, и посылал мне привет. Он приходил перестукиванием через толстые стены, я видел его в глазах коридорных, разносивших еду.

Только моя жена не знала обо мне ничего. В одиночке, всего одним этажом ниже и на три камеры дальше, она жила в тревоге и надежде. До того дня, когда соседка шепнула ей на утренней прогулке, что, избитый на допросе, я умер в камере. Густа шла по двору, все кружилось у нее перед глазами, она не чувствовала, как «утешала» ее надзительница, тыча кулаком в лицо и загоняя в шеренгу, чтобы поддержать тюремную дисциплину. Что видела она, глядя без слез на белые стены камеры своими большими добрыми глазами?

В это время я валялся на тощем тюфяке и каждый вечер и каждое утро упорно поворачивался на бок, чтобы пропеть Густе песни, которые она так любила. Как она могла их не слышать, ведь я вкладывал в них столько чувства!

Теперь она уже знает обо мне, теперь она уже слышит мои песни, хотя мы сейчас дальше друг от друга, чем тогда. Теперь уже и тюремные надзиратели знают и свыклись с тем, что в камере № 267 поют.

Надзиратели уже не стучат в дверь, требуя тишины. Всю свою жизнь я пел песни и не знаю, с какой стати расставаться мне с песней сейчас, перед самым концом, когда жизнь ощущается особенно остро.

А папаша Пешек? Ну, это особый случай: он тоже очень любит петь. У него ни слуха, ни голоса, никакой музыкальной памяти, но он любит песню такой хорошей и верной любовью и находит в ней столько радости, что я даже не замечаю, как он перескакивает с одной тональности на другую и упорно берет «соль» там, где прямо просится «ля».

И мы поем. Поем, когда нам взгрустнется, поем, когда выдается веселый день, песней провожаем товарища, с которым, наверное, никогда не увидимся, песней приветствуем добрые вести о боях на востоке, поем для утешения и поем от радости, как люди поют испокон веков и будут петь, пока останутся людьми.

Без песни нет жизни, как нет ее без солнца. А нам песня нужна вдвойне, ибо солнце к нам не показывается – камера № 267 выходит на север...

Солнце! Так щедро светит этот круглый волшебник, столько чудес творит на глазах у людей! Но так мало людей живет в солнечном свете...

Солнце будет, да, будет светить, и люди будут жить в его лучах.

Наша камера выходит на север. Лишь изредка, летом, в ясный день, видим мы заходящее солнце. Эх, папаша, хотелось бы все-таки когда-нибудь увидеть восход солнца!

Майское интермеццо 1943 года

Сегодня Первое мая 1943 года. И дежурит тот, при ком можно писать. Счастье! Какое счастье быть в этот день снова хотя бы на минуту коммунистическим журналистом и писать о майском смотре боевых сил нового мира!

Не жди рассказа о развевающихся знаменах. Ничего подобного не было. Не могу рассказать и о захватывающих событиях, о которых ты бы с удовольствием послушал. Не было шумного многотысячного потока людей, который в прежние годы бурлил на улицах Праги, не было того, что я видел в Москве, – необозримого моря голов на Красной площади. Здесь нет ни миллионов, ни сотен. Здесь всего лишь несколько коммунистов – мужчин и женщин. Но значение нашего смотра от этого не меньше. Да, не меньше, ибо это смотр сил, которые сейчас проходят под ураганным огнем и превращаются не в пепел, а в сталь. Это смотр в окопах во время битвы. А в окопах нет парадности, там носят полевую форму...

Не знаю, поймешь ли ты меня, товарищ, когда прочтешь мои слова, если не пережил всего сам. Постарайся понять. Поверь, в этом была сила.

Утренний привет соседней камеры: сегодня оттуда выстукивают два такта из Бетховена торжественнее, настойчивее, чем обычно, и стена передает их тоже в ином, необычном тоне.

Мы стараемся одеться получше. И так во всех камерах.

К завтраку мы уже в полном параде. Перед открытой дверью камеры дефилируют коридорные с хлебом, черным кофе и водой. Товарищ Скоржепа (сочувствующий коридорный – ред.) подает три хлебца вместо двух. Это его поздравление с Первым мая, конкретное поздравление заботливого человека. Передавая хлеб, он незаметно жмет мне руку. Разговаривать нельзя, следят даже за выражением твоих глаз, но разве нам не понятен немой разговор наших пальцев?

Во двор, под окна нашей камеры, выбегают на утреннюю получасовую прогулку женщины. Я влезаю на стол и через решетку смотрю вниз. Может быть, они заметят меня. Да, заметили! Поднимают сжатые в кулак руки и приветствуют меня. Я отвечаю тем же. Во дворе сегодня радостно и оживленно, совсем иначе, чем в другие дни. Надзирательница ничего не замечает или, может быть, старается не замечать. Это тоже имеет отношение к майскому смотру.

Сейчас наша очередь гулять. Я показываю упражнение: сегодня Первое мая, ребята, сегодня мы начнем по-другому, пусть дивятся конвойные. Первое движение: раз-два, раз-два – удары молотом. Второе косьба. Молот и коса. Чуточку воображения – и товарищи поймут: серп и молот. Я поглядываю кругом. На лицах улыбки, все с энтузиазмом следуют моему примеру. Поняли! Правильно, ребята, это наша маевка, а пантомима – наша первомайская клятва: пойдем на смерть, но не изменим.

Мы снова в камере. Девять часов. Сейчас часы на кремлевской башне бьют десять, и на Красной площади начинается парад. Папаша, мы идем вместе с ними.

Там сейчас поют «Интернационал», он раздается во всем мире, пусть зазвучит он и в нашей камере. Мы поем. Одна революционная песня следует за другой, мы не хотим быть одинокими, да мы и не одиноки, мы вместе с теми, кто сейчас свободно поет на воле, с теми, кто ведет бой, как и мы...

Товарищи в тюрьмах,

В застенках холодных,

Вы с нами, вы с нами,

Хоть нет вас в колоннах...

Да, мы с вами.

Так мы, в камере № 267, решили завершить песнями наш первомайский смотр 1943 года. Но это еще не конец!

Посмотри, вон коридорная из женского корпуса расхаживает по двору и насвистывает марш Красной Армии, «Партизанскую» и другие советские песни, чтобы подбодрить товарищей в камерах. А мужчина в форме чешского полицейского, который принес мне бумагу и карандаш и сейчас сторожит в коридоре, чтобы меня не захватил врасплох незваный гость? А тот, другой, инициатор этих записок, который уносит и заботливо прячет эти листки, чтобы когда-нибудь, когда придет время, они снова появились на свет? За один такой клочок бумаги оба могут заплатить головой. И они идут на этот риск, чтобы перекинуть мост между скованным сегодня и свободным завтра. Они сражаются.

Смело и твердо они стоят на своих постах и, применяясь к обстановке, сражаются тем оружием, какое у них есть в руках. Это совсем простые и незаметные люди, без всякого пафоса, так что ты и не замечаешь, что они вступили в бой не на жизнь, а на смерть, в котором они, сражаясь на нашей стороне, могут победить или пасть.

Десять, двадцать раз ты видел, товарищ, как войска революции маршируют на первомайских парадах, и это было великолепно. Но только в бою можно оценить подлинную силу этой армии, ее непобедимость. Смерть проще, чем ты думал, и у героев нет лучезарного ореола. А бой еще более жесток, чем ты предполагал, и, чтобы выстоять и добиться победы, нужны безмерные силы. Эти силы ты ежедневно видишь в действии, однако не всегда полностью осознаешь их. Ведь все кажется таким естественным.

Сегодня ты снова их осознал. На первомайском параде 1943 года.

Страница истории

9 июня 1943 года.

За дверью перед моей камерой висит пояс. Мой пояс. Значит, меня отправляют. От ломтя моей жизни время жадно откусывает последние куски. Четыреста одиннадцать дней в Панкраце промелькнули непостижимо быстро. Сколько еще дней осталось? Где я их проведу? И как?

Едва ли у меня еще будет возможность писать. Пишу свое последнее показание. Страницу истории, последним живым свидетелем которой я, по-видимому, являюсь…

22 июня 1941 года Гитлер напал на Советский Союз. В тот же вечер мы с Гонзой Выскочилом выпустили листовку, разъяснявшую значение этой войны для нас, чехов. 30 июня произошла моя первая встреча с тем, кого я так долго искал... Стояла летняя ночь, в открытое окно вливался аромат цветущих акаций – самая подходящая пора для любовных свиданий. Мы завесили окно, зажгли свет и обнялись. Это был Гонза Зика.

Оказалось, что в феврале арестовали не весь Центральный Комитет. Один из членов комитета, Зика, уцелел. Я давно был знаком с ним и давно его любил. Но по-настоящему я узнал его только теперь, когда мы стали работать вместе. Круглолицый, всегда улыбающийся, с виду похожий на доброго дядюшку, но в то же время твердый, самоотверженный, решительный, не признающий компромиссов в партийной работе. Он не знал и не хотел знать для себя ничего, кроме партийных обязанностей. Он отрекся от всего, чтобы выполнять их. Он любил людей и, в свою очередь, пользовался их любовью, но никогда не приобретал ее ценой беспринципной снисходительности…

В начале сентября 1941-го мы могли впервые сказать, что добились первых успехов. И хотя мы не восстановили разгромленную организацию, во всяком случае опять существовало прочно организованное ядро, которое могло хотя бы частично выполнять серьезные задания. Возрождение партийной деятельности сразу сказалось. Рос саботаж, росло число забастовок на заводах.

В конце сентября Берлин выпустил на нас Гейдриха. Именно тогда были разгромлены пражская партийная организация и организация молодежи, погибли также некоторые товарищи, очень ценные для партии...

Но после каждого из таких ударов становилось еще очевиднее, как несокрушима партия. Падал боец, и, если его не мог заменить один, на его место становились двое, трое. В новый, 1942 год мы вступали уже с крепко построенной организацией; правда, она еще не охватывала всех участков работы и далеко не достигла масштабов февраля 1941 года, но была уже способна выполнить задачи в решающих битвах. В работе участвовали все, но главная заслуга принадлежала Гонзе Зике.

О том, как действовала наша печать, могут, наверное, рассказать материалы, сохраненные товарищами в тайных архивах, на чердаках и в подвалах...

Наши газеты получили широкое распространение, их жадно читали не только члены партии, но и беспартийные; они выходили большими тиражами и печатались в ряде самостоятельных, тщательно обособленных друг от друга нелегальных типографиях – на гектографах и стеклографах и на настоящих типографских станках. Выпускались они регулярно и быстро, как и требовали обстоятельства.

Например, с приказом по армии верховного главнокомандующего от 23 февраля 1942 года первые читатели могли познакомиться уже вечером 24 февраля. Отлично работали наши печатники, группа врачей и особенно группа «Фукс-Лоренц», которая выпускала, кроме того, свой собственный информационный бюллетень под названием «Мир против Гитлера»... На случай моего провала был подготовлен заместитель. Он продолжал мою работу, когда я был арестован, и работает до сих пор.

Мы создали самый несложный аппарат, заботясь о том, чтобы всякое задание требовало как можно меньше людей. Мы отказались от длинной цепи связных, которая, как это показал февраль 1941 года, не только не предохраняла партийный аппарат, но, наоборот, ставила его под угрозу. Было, правда, больше риска для каждого из нас в отдельности, но для партии в целом это было гораздо безопаснее...

И поэтому, когда я был арестован, Центральный Комитет, пополненный одним новым членом, мог спокойно продолжать свою работу. Ибо даже мой ближайший сотрудник не имел ни малейшего представления о составе Центрального Комитета…

Мы всегда считались с угрозой смерти. Мы знали: если мы попадем в руки гестапо, живыми нам не уйти. В соответствии с этим мы действовали и здесь. И моя пьеса подходит к концу. Конец я не дописал. Его я не знаю. Это уже не пьеса. Это жизнь.

А в жизни нет зрителей.

Занавес поднимается.

Люди, я любил вас! Будьте бдительны!

9. 6. 43